6-го октября скончался скоропостижно, от апоплексического удара, здесь, в Петербурге, некто Ефрем Ефремович Барышов. Имя - почти неизвестное в литературе: только в прошлом и нынешнем годах появились в печати и прошли едва замеченными переводы его, в стихах, двух трагедий Корнеля: "Сида" и "Родогуны" и "Каина" Байрона. Между тем вся жизнь Барышова, смолоду, в течение каких-нибудь сорока или пятидесяти лет, была посвящена литературе: редко можно встретить пример такого страстного напряжения сил, какие он положил, чтобы достигнуть серьезного значения в литературе, на какое бы ему давали право - его пытливый ум, многосторонние познания и непрерывный труд. В этом отношении, т. е. как образец самобытной, цельной натуры, непреклонной силы воли и несокрушимой энергии в стремлении к избранным себе целям - жизнь покойного заслуживает общественного внимания. Кончив курс в московском университета, в начали 30-х годов, по словесному факультету, он прямо от лекций лучших тогдашних профессоров словесности и эстетики, Надеждина, Давыдова и Шевырева - перешел к делу, к работам в области изящного. Он увлекся на этот путь общим стремлением на него молодежи, с свойственною юности самоуверенностью и самолюбием. Словесники были тогда в первых рядах общества, самыми видными, а при таланте - блестящими и почти единственными представителями интеллигенции. Выбирать было не из чего: других каких-нибудь специальных сфер умственной, ученой, технической деятельности, на которых можно бы было испытать свои способности и силы для жаждущих труда и дела - не представлялось, особенно деятельности независимой, самостоятельной. Были, конечно, науки, была и небольшая группа ученых людей: физиков, химиков, физиологов, но все это пряталось в тени ученых приютов, академий, университетов, а в общество, в практическое дело, исключая разве медицины, почти не переходило, а если и переходило иногда, то больше по казенной надобности: ученые были непременно и чиновники. Поэтому и Барышов, как многие тогда, искавшие своего пути и призвания, примкнул к словесникам, начал писать стихи, потом драматические пьесы, повести, кроме того, еще изучил вполне технику музыки и попробовал свои силы и в сочинении: но из этого всего напечатал только какую-то поэму, да нисколько романсов. И то, и другое прошло незамеченным, и лишь вызвало два-три мимоходных отзыва в журналах. Тут его постигло первое разочарование: уложив несколько лет в бесплодную и неблагодарную борьбу, он, конечно, сознал, что творчество в изящном - не его сфера, что здесь труда, энергии и непреклонной воли мало, и нужна искра того огня, который зовется "священным", и который не покупается усилием, а посылается природою на избранные головы - даром.
Рыцарь: Условия такие: я буду жить, пока тебе не проиграю. Если выиграю — ты отпускаешь меня. Решено?
Рыцарь протягивает Смерти два сжатых кулака. Вдруг Смерть улыбается; тычет пальцем в один кулак; там оказывается черная пешка.
Рыцарь: Тебе играть черными!
Смерть: Весьма уместно. Не правда ли?
Смерть и Рыцарь склоняются над доской. После недолгих раздумий Антоний Блок делает ход королевской пешкой. С королевской же пешки идет и Смерть.
Улегся утренний ветер. Море успокоилось, вода молчит. Солнце выступает из дымки, накаляется добела. Чайки застыли в пустоте под черной тучей. Снова палит зной.
Оруженосец Йонс разбужен пинком в зад. Он открывает глаза, хрюкает, как свинья, широко зевает. Вскакивает, садится на коня, втаскивает тяжелый вьюк на седло.
Конь Рыцаря медленно ступает прочь от моря, в
[274]
прибрежный лес, потом вверх, к дороге. Рыцарь делает вид, будто не слышит утренних молитв своего оруженосца. Скоро Йонс его догоняет.
Йонс (поёт):
Лежать у шлюхи промеж ног
Всю жизнь, похоже, я бы мог.
Он останавливается, глядит на хозяина, но Рыцарь не слышал его песни, либо прикинулся, что не слышал. Йонс, раздраженный жарой, ещё пуще надсаживается.
Йонс (поет):
Всевышний бог, сдается мне,
Меня не слышит в вышине.
А братца-сатану я сам
Встречал не раз и там и сям.
Йонс наконец привлек внимание Рыцаря. Он умолкает. Рыцарь, конь Рыцаря, конь Йонса и сам Йонс все эти песни наизусть знают. На долгих пыльных дорогах из Святой земли лучше они не сделались.
Скачут по широкой, во весь окоем, вересковой пустоши. Ниже в белом блеске утра искрится море...